Новый исторический вестник

2015
№43(1)

ПОДПИСАТЬСЯ КУПИТЬ НАПЕЧАТАТЬСЯ РЕДКОЛЛЕГИЯ EDITORIAL BOARD НОВОСТИ ФОРУМ ИЗДАТЬ МОНОГРАФИЮ
 №1
 №2
2000
 №3
 №4
 №5
2001
 №6
 №7
 №8
2002
 №9
2003
 №10
 №11
2004
 №12
 №13
2005
 №14
2006
 №15
 №16
2007
 №17
2008
 №18
 №19
2009
 №20
 
 №21
 
 №22
 
 №23
2010
 №24
 
 №25
 
 №26
 
 №27
2011
 №28
 
 №29
 
 №30
 
 №31
2012
 №32
 
 №33
 
 №34
 
 №35
2013
 №36
 №37
 №38
 №39
2014
 №40
 
 №41
 
 №42
 
 №43
2015
 №44
 №45
 №46
 №47
2016
 №48
 №49
 №50
 №51
2017
СОДЕРЖАНИЕ
  ЖУРНАЛ РОССИЙСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО ГУМАНИТАРНОГО УНИВЕРСИТЕТА

У КНИЖНОЙ ПОЛКИ
Book Reviews

В.Г. Хорос

ПОНИМАНИЕ КАК ОСНОВА ИСТОРИЗМА: О КНИГЕ «СТАЛИНИЗМ И КРЕСТЬЯНСТВО»
Comprehension as the Basis of Historicism: About the Book “Stalinism and the Peasantry”


Долго я колебался, соглашаться ли на предложение написать соображения или размышления по поводу книги «Сталинизм и крестьянство», выпущенной в свет «Издательством Ипполитова» в 2014 г. Все-таки я не аграрник, не специалист по советским двадцатым-тридцатым, не крестьяновед. В эти области я иногда залезал «постольку поскольку»: например, в тематику крестьянства, когда занимался русским народничеством или мировым популизмом.

С другой стороны, эта книга составляет лишь часть более широкого контекста – отношения к советской эпохе в целом, что для меня, человека, большую часть своей сознательной жизни прожившего в это время, не может не быть важным. Ибо последнюю четверть века я с возрастающим изумлением наблюдал за тем, в какой негатив погружали и продолжают погружать историю своей страны многие представители, так сказать, экспертного и публицистического сообщества. Соответственно росло и желание самому высказаться как историку (а я все же считаю себя историком): о научных принципах отношения к прошлому, тем более собственной страны, о праве на суждение и осуждение, о соотношении моральных и научных критериев и тому подобных вещах. В этом плане предложенная книга дает хороший повод.

Откуда возник этот негатив? Отчасти, еще в годы перестройки, – от разочарованности в дряхлеющем партийном руководстве, усталости от пустых прилавков и, соответственно, тяги к «прекрасному далеку» Запада, где так много свободы, прав человека, колбасы и других приятных вещей; от желания приобщиться к этому завлекательному миру под сенью «общечеловеческих ценностей», провозглашенных говорливым Горбачевым. Отчасти, уже с начала девяностых, – от ошеломления, от отчаяния, порожденных шоковыми терапиями и приватизациями, шоком от того, как в одночасье перекрасившиеся партийные чиновники и комсомольские нувориши быстренько, деловито и жадно начали делить достояние страны: ну что же, стало быть, виновато «проклятое прошлое», которое привело к такому настоящему. Короче говоря, у изрядного числа людей (среди которых было немало бывших «шестидесятников») негатив во многом питался эмоциями, которые затем стали уступать место более трезвому взгляду.

Но среди этого хора были слышны и постепенно крепли другие голоса. Для них расплевание со всем советским стало формой самоутверждения, а кроме того – иногда неосознанно, а зачастую вполне осознанно – способом пристроиться к новым хозяевам жизни, подпереть их идейно, заслужив в ответ милость и соответствующее окормление. Изображалось дело так, что «коммуняцким» режимом страна оказалась доведена до полной ручки, и у создателей наконец-то демократической и наконец-то цивилизованной России, увы, просто не было иного выхода, как развалить СССР, допустить ценовый беспредел, разрушить половину национальной экономики (дабы гарантировать невозврат к прошлому), расстрелять национальный парламент и т.д. Как тогда выражались, иного не дано. И уверяли, что если какая-то часть «дорогих россиян» не принимает этого, то она просто «одурела». Зато другая Россия, «щедрая душа», с готовностью открывала объятия креативным реформаторам.

С экранов телевизоров, со страниц газет, журналов и научных книг нам стали внушать, что замечательная «Россия, которую мы потеряли» была угроблена большевиками, предавшими страну и союзников в мировой войне и организовавшими путч за немецкие деньги. Что они погрузили общество в хаос Гражданской войны, а затем кровавой диктатуры, репрессий, голодоморов и тому подобного. Что победа в войне с фашизмом была достигнута за счет того, что завалили противника трупами и гнали заградотрядами солдат вперед. Что вообще фашизм и социализм – одного поля ягоды. И прочее, и прочее. Конечно, в трудах академических ученых этот разоблачительный раж был не так крут, как в масс-медиа, но по сути мало чем отличался. Например, один историк-академик объявил советский период «антропологической катастрофой». А на канале «Культура» Октябрьскую революцию до сих пор упорно называют переворотом.

Примером того, как далеко может зайти чувство неприязни (или даже ненависти) к собственной стране, может служить вышедшая в разгар девяностых книга Е.Н. Старикова «Общество-казарма от фараонов до наших дней». Говорю о ней еще и потому, что автор ее, несомненно, человек талантливый. Известность ему принесли статьи о маргиналах в России в конце 1980-х гг. А потом, после публикации вышеупомянутой книги он куда-то исчез, и сведений о нем никаких нет.

Так вот, в книге Е.Н. Старикова подвергается анафеме феномен «КК» (казарменного коммунизма), прошагавший по истории человечества от Египта, Шумера, Китая до России, от египетских пирамид до сталинских металлургических комбинатов, от восточной государственной ирригации до советского Минводхоза. Это – азиатская пирамида «поголовного рабства», «искусственно сконструированное общество – машина, не способная к самостоятельному органическому развитию», «бессубъектное общество,  в котором у индивидов в принципе нет автономного поведения», подчиненных «деспоту – единственному субъекту в этом обществе рабов». В отличие от свободного Запада, порожденного товарно-денежными отношениями, это – «энтропийное общество», хотя и существовавшее (а вернее, гнившее) тысячи лет.

Особенно досталось России, история которой отмечена перманентным рабством. В Киевской Руси продавали рабов. Потом русские стали  рабами татаро-монголов. Потом – крепостное право, потом – царство ГУЛАГа. История собственного народа автору настолько отвратительна, что, например, деятельность Александра Невского объявляется им «элементарным предательством своей страны ради шкурных интересов своего сословия», звучат издевки над «якобы победой» в Ледовом побоище, в котором участвовало лишь два-три десятка рыцарей и «все рыцарское войско могло бы уместиться на площади хорошей обкомовской квартиры». Так и существовала Россия – «от татарщины до  брежневщины – через опричнину, бироновщину, аракчеевщину, сталинщину, ежовщину – и каждый очередной раз хребет нравственности, человеческого достоинства в народе ломался» [1].

Е.Н. Старикову, пожалуй, принадлежит пальма первенства по части нагнетания национально-исторического негатива в постсоветские годы. Но сходные мотивы характерны и для некоторых других (и также, кстати сказать, талантливых) авторов. Например, А.С. Ахиезера, у которого история России предстает как сплошная цепь катастроф [2], или И.Г. Яковенко, для которого русская цивилизация безнадежно застряла в архаике, варварстве и потому является «цивилизацией поневоле». Правда, И.Г. Яковенко в конце оговаривается, что его труд по познанию России носит «предварительный характер» [3]. У других представителей академической науки и особенно публицистики последних десятилетий подобные идеи были выражены менее искусно, более грубо и прямолинейно, но общая направленность одна: подчеркивание ущербности отечественной истории, доходящее до стыда за нее.

Из этого, разумеется, не следует, что прошлое неприкасаемо. В истории России (как и любой другой страны) есть много чего – и заблуждений, и утопий, и трагических событий, и преступлений. Но, во-первых, есть не только это. Во-вторых, серьезное суждение и осуждение предполагают понимание , то есть проникновение в то, почему, как и с какими критериями действовали или могли действовать наши предки в «предлагаемых обстоятельствах» – в отличие  от потомков, располагавших уже иными «предлагаемыми обстоятельствами» и критериями. Принцип историзма – не пустой звук, иначе исторические штудии превратятся в перечень упреков и приговоров предшествующим поколениям. В-третьих, моральный и научный подход не вполне совпадают, хотя и не противоположны друг другу.

* * *

Прошу прощения у читателя за это несколько затянувшееся вступление, которое мне все же представляется не лишним для восприятия дальнейшего, и перейти непосредственно к предмету рассмотрения.

«Сталинизм и крестьянство» – это четвертая книга весьма объемного проекта «Народ и власть: история России и ее фальсификации», инициаторами которого явились два молодых историка – П.П. Марченя и С.Ю. Разин. Им удалось привлечь значительное число специалистов из различных научных центров, в том числе зарубежных – как крестьяноведов и аграрников, так и исследователей более широкого профиля, – которые в статьях, на семинарах и круглых столах с разных сторон освещали выбранную тему [4]. В результате получилась картина, которая в определенной степени дает представление о состоянии и тенденциях в нашей исторической науке.

Картина эта в целом выглядит ободряюще. У большинства участников проекта ощущается серьезное отношение к обсуждаемой проблематике, стремление к объективному анализу, готовность применять различные подходы. Уничтожающие характеристики прошлого – например, о «нищей голодной стране, в которую превратил Россию Ленин» (с. 129) – встречаются относительно редко. В этом смысле можно констатировать постепенный процесс преодоления крайностей постсоветской историографии. Вместе с тем, есть то, что по отношению к общему тону книги звучит диссонансом и порой вызывает досаду.

Во-первых, встречаются суждения и оценки, продиктованные больше изначальной заданностью, нежели конкретной аргументацией, – причем в сюжетах, давно и достаточно основательно освоенных как дореволюционной российской, так и советской историографией. Так, на семинаре по теме «Община и революция» возник спор о результатах крестьянской реформы 1861 г. Одни (А.Н. Медушевский, Н.Л. Рогалина) утверждали, что крестьяне получили «не так мало земли» – 12 десятин, и даже если учитывать отрезки от их наделов, то они составляли «только 1/5». Утверждалось это для обоснования тезиса, что «никакого малоземелья не было», что крестьянам было предоставлено «вполне достаточное количество земли» для ведения продуктивного хозяйства, а не смогли они вести его просто потому, что «не использовали достижения агрономической науки», отсутствовали «навыки эффективного земледелия».

В ответ на это В.В. Зверев, опираясь на вполне репрезентативные подсчеты П.Г. Зайончовского, Б.Г. Литвака, Н.М. Дружинина, С. Хока, привел конкретные данные: на самом деле крестьяне в среднем получили всего 3,8 десятин, соотношение между доходностью их надельной земли (у помещичьих крестьян) и выплатами по выкупной операции, подушной податью, другими налогами было отрицательным чуть ли не вдвое, а у государственных крестьян доходы полностью перекрывались расходами (с. 460–463). Какие тут были возможности для рыночного хозяйства для большинства крестьянских семей? Нетрудно видеть, что первая точка зрения исходила из априорно заданного посыла: реальной крестьянской проблемы в пореформенной России не было, а если она возникла, то главным образом по причине крестьянской, так сказать, «профнепригодности».

Споры и противоречия возникли также вокруг оценки столыпинской реформы. А.В. Михайлюк считает, что «капиталистическая модернизация, предложенная П.А. Столыпиным, была разрушительной и вела к пауперизации, раскрестьяниванию большинства крестьянства, являлась насилием над крестьянством и вызывала его сопротивление» (с. 148). А.В. Гордон, напротив, уверен, что реформа Столыпина «отвечала потребностям аграрной (и общенациональной) модернизации» (с. 289). У Д.И. Люкшина сочетаются две в общем-то противоречащие друг другу характеристики столыпинской реформы: это – «эффективный, радикальный, едва ли не единственно верный ответ на заданный либералами аграрный вопрос»; и это же – «попытка второй раз ограбить уже ограбленное крестьянство и уверить его в том, что это снова делается для его же блага» (с. 445, 447).

Аграрная реформа П.А. Столыпина достаточно подробно изучалась в отечественной историографии, и трудно отрицать тот факт, что она была отвергнута по меньшей мере двумя третями крестьянства, а ликвидированные в результате столыпинских преобразований крестьянские общины были восстановлены в ходе революционных событий 1917 г. В постсоветский период реформа Столыпина была поднята на щит как достойный путь модернизации деревни (и всей России) на основе соблюдения правовых норм и принципа частной собственности. Столыпин действительно защищал неотчуждаемость помещичьих земель из-за опасения нарушения принципа частной собственности. Но такой подход был не принят большинством крестьянства, и не только из-за желания заполучить землю помещиков, тем более в контексте нараставших оппозиционных настроений и революционной ситуации.

Частная земельная собственность помещиков, как убедительно показал в свое время В.О. Ключевский, перестала быть легитимной в глазах крестьян еще со времен Указа о вольности дворянства 1762 г., освободившего дворян от военной службы, которая была каким-то оправданием их права на владение крепостными. Перестав быть служилым классом, дворяне, проживая в основном в городах, не стали по большей части и классом сельских хозяев, а лишь «душевладельцами и полицейскими управителями», а само крепостное право при этом ужесточалось [5].

Антипомещичью настроенность крестьянства, накапливавшуюся еще с тех времен, учитывали даже либеральные деятели, которым отнюдь не было свойственно неуважение к принципу частной собственности. Вот как оценивал столыпинскую реформу один из лидеров кадетской партии и видный историк А.А. Кизеветтер: «К основной идее Столыпина, – писал он, – можно относиться как угодно, но и те, кто видели в ней для будущего ключ к разрешению социального вопроса, должны были бы понять, что для данного момента необходимость прирезки земли к крестьянским владениям оставалась в полной силе, и проведение этой меры в широких размерах законодательным путем могло бы сыграть решающую роль в предотвращении катастрофы, жертвою которой через несколько лет стала Россия» [6]. Задуманные как средство ослабления крестьянского недовольства, столыпинские аграрные преобразования на деле усугубили его.

Среди участников проекта «Народ и власть» изначальная заданность и одностороннее вúдение фактов больше свойственны, на мой взгляд, представителям либеральной (может быть, точнее было бы сказать: неолиберальной) интерпретации российской истории. Отсюда их, если так можно выразиться, «нотации» прошлому, недовольство, что те или иные деятели или даже целые социальные слои вели себя «не так, как надо», поступали «неправильно», не понимали каких-то вещей и т.п. Скажем, для А.М. Медушевского очевидно, что в 1917 г. среди проектов аграрного переустройства «начинают доминировать мифы Французской революции и коммунизма, которые являются совершенно абсурдными с точки зрения здравого смысла, но выступают “справедливыми” с точки зрения крестьянского сознания и чрезвычайно эффективными с точки зрения большевиков» (с. 440). У некоторых авторов (А.В. Чертищев) изучение крестьянства приводит их к чему-то вроде крестьянофобства: «Парохиальное сознание…, себялюбие, онтологическое безразличие ко всему, что не касается лично каждого конкретного человека и среды его обитания, патологическая нетерпимость к инновациям и прогрессу в целом, нетерпимость к инакомыслию, двойственность сознания, неготовность к более сложным формам социального устройства и их неприятие, феноменальное невежество и многое другое – все это вряд ли дает основание считать крестьянство цивилизационным фундаментом России» (с. 387). Аналогичным образом Н.Л. Рогалина видит в русских общинах лишь «манихейство» – ибо, имея «2/3 удобных для земледения земель», вместо того, чтобы «переносить культуры с барских полей», они лишь «хотели делить землю» (с. 458). Это позиция человека, смотрящего на прошлое с колокольни современного неолиберализма, дающего, так сказать, советы задним числом, а не стремящегося понять, почему люди думали или поступали именно так.

Поучительным примером таких суждений, а точнее суда над прошлым могут служить размышления Д.И. Люкшина о целях и «смыслах» коллективизации. Этот незаурядный пассаж стоит того, чтобы привести его целиком. «…Экспроприации деревни, жирующей на вольных НЭПовских хлебах, предстояло сыграть в партийном эпосе роль космогонического мифа, и, что тоже существенно, сделаться источником ресурсов для грядущей модернизации. Да, автор, безусловно, отдает себе отчет в том, что в паттерне материалистической каузальности, реализуемом отечественным обществоведением, первенство следовало бы отдать практической задаче изъятия продовольствия. Но идеократический характер режима, в котором сакрализация политической воли опосредовалась монополизацией пространства символического, обусловливал утверждение логоцентрической модели познания общества, сулившей невиданные перспективы в деле освоения и оптимизации прошлого. Весело – как солнце в капле – отзеркаливающий сиюминутными смыслами в точке мимолетного рандеву, означающего и означаемого дискурс лукавой Клио, можно было приручить, лишь обеспечив соответствие параметров означаемого заданным характеристикам означающего» (с. 125).

Трудно сказать, чего здесь больше: нарциссического любования собственной способностью купаться в терминах, извлеченных в постмодернистской манере из различных областей обществоведения (что автору, по-видимому, представляется верхом научности) – или снисходительно-иронического взгляда свысока современного всепроникающего аналитика, разъясняющего «дела давно минувших дней» и тогдашних деятелей, которые, бедняги, не ведали, что творили.

* * *

Теперь по существу темы «Сталинизм и крестьянство», драматических событий и процессов 1920-х – 1930-х гг. и их освещения в рассматриваемой книге. Бесспорно, что крутые перемены в жизни крестьянства, да и всей советской страны в то время сопровождались насилием, депортациями значительных масс населения, репрессиями, что наложило суровый отпечаток на всю эту эпоху. Поэтому, как представляется, здесь можно выделить две главных проблемы. Была ли альтернатива коллективизации? Каковы были ее результаты – для самого крестьянства и для страны в целом? Собственно, вокруг этих проблем и сосредоточены главным образом материалы книги.

Авторы справедливо фиксируют, что историческая развилка пришлась на конец 1920-х гг. До этого внутри власти существовали две различные программы. Одна (Н.И. Бухарин, И.В. Сталин, А.И. Рыков) допускала движение к социализму через сохранение НЭПа, союза города и деревни с опорой на середняка, добровольное кооперирование крестьянства. Другая группа лидеров (Г.Е. Зиновьев, Л.Б. Каменев, Н.К. Крупская, Г.Я. Сокольников) делала акцент на обеспечение социалистической индустриализации через повышенное налогообложение кулачества и нэпманов, опору на бедные слои деревни и нейтрализацию середняка, а также сельскую кооперацию. Оба проекта объединяла идея сохранения НЭПа, а также надежда на деловые контакты с государствами Версальской системы: получение кредитов и средств от импорта сырья на нужды индустриализации.

Но к концу 1920-х гг. ситуация ухудшилась. Возникли трудности с хлебозаготовками, – и не только потому, что промышленность давала селу недостаточно товаров для обмена и крестьяне сократили поставки зерна. Как отмечают участники проекта (С.А. Есиков, М.М. Есикова, А.В. Гордон), восстановление деревни после Гражданской войны и введения продналога было лишь частичным, крестьянские хозяйства в подавляющем большинстве были низкодоходными, падала их товарность, преобладало «натуральное накопление». Обнаруживалась бесперспективность мелкого крестьянского хозяйства. НЭП, особенно в деревне, зашел в тупик (с. 75–77, 277, 488–489).

Требовалось решение, кардинально менявшее вектор развития. Каким оно могло быть в той ситуации?

Видный советский историк-аграрник В.П. Данилов полагал, что мелкое общинное крестьянство вполне могло эволюционировать через кооперацию к социализму. Еще раньше такой позиции придерживался классик крестьяноведения А.В. Чаянов. Эту точку зрения защищали и некоторые участники проекта – например, В.Т. Логинов, который считал вполне реальной реализацию ленинской стратегии добровольного кооперирования деревни, тем более, что в первой четверти XX в. крестьянские кооперативы получили немалое распространение в России (с. 329). И таким путем удалось бы избежать насильственных эксцессов конца 1920-х – 1930-х гг.

Конечно, было бы лучше, если преобразование деревни протекало бы мирно, постепенно, без драматических столкновений. Как говорится, лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным. Но были ли возможности, а – самое главное – время для этой альтернативы? Да, кооперация осваивалась крестьянами, но главным образом в форме снабженческих или сбытовых кооперативов. Что же касается кооперации производственного типа, то на этот счет известный эксперт по проблемам крестьянской кооперации В.В. Кабанов приводил мнение выдающегося отечественного экономиста Н.Д. Кондратьева: «для кооперативной коллективизации должно было бы потребоваться лет 600» (с. 707).

Хорошо, будем считать цифру 600 фигурой речи. Но, безусловно, что рубеж 1920-х – 1930-х гг. – это момент своего рода исторического цейтнота, когда с особой силой выдвигается роль внешнего фактора, внешней угрозы. «Раскрыл я с тихим шорохом глаза страниц, и потянуло порохом со всех границ…». Во всех партийных решениях того времени черным по белому говорится об опасности грядущей войны, задолго до прихода Гитлера к власти. История подтвердила основательность этих предчувствий. Не было 20-ти лет на аграрную реформу, которые Сталину почему-то приписывает А.В. Гордон (с. 501). Отсюда известная фраза из письма генсека к А.М. Горькому, где говорится об отставании от передовых западных стран на сто лет и которое надо ликвидировать «за десять лет – иначе нас сомнут». Это значит, что надо было резко пришпорить индустриализацию, ввести пятилетки, создавать мощную тяжелую промышленность, оборонные отрасли и т.д. А коллективизация, как справедливо заметила Е.В. Михайлова, была тесно сопряжена с индустриализацией, поскольку требовалось снабжать города и стройки продовольствием и рабочей силой (с. 307).

В книге коллективизация сравнивается с аграрной реформой в постмаоистском Китае, проведенной полвека спустя. Причины большей эффективности и меньшей конфликтности второй заключаются не только в том, что, как верно замечает тот же А.В. Гордон, китайское крестьянство «было исторически более коммерциализировано и трудоинтенсивно» (с. 493), или в том, что китайское руководство удачно использовало в процессе преобразований форму семейной аренды, в течение тысячелетий привычную для сельского Китая. Важно то, что над реформами в Китае не висел дамоклов меч внешней угрозы, и они могли производиться спокойно, без оглядки на историческое время. В раннем СССР многое определяла срочность задач, что предполагало – как в городе, так и в деревне – те или иные формы мобилизационной экономики, которые вряд ли можно считать придумкой или прихотью тогдашнего партийного руководства.

Поэтому несколько странно звучит хлесткая фраза А.М. Никулина о том, что признавать безальтернативность мобилизационных методов означает «гэпэушный подход к собственной истории» (с. 530–531). Более взвешенным представляются суждения А.И. Колганова и некоторых других авторов, что переход к коллективизации явился «неизбежным», ибо для иных вариантов аграрных преобразований «не были отпущены историей необходимые сроки» (с. 568). Притом, что было ясно, в том числе и тогдашнему руководству: форсированное насаждение новых форм хозяйств столь же неизбежно чревато сопротивлением, конфликтами и насилием.

Теперь о том, чем явилась коллективизация в качестве варианта аграрной реформы, почему и каким образом она состоялась, что она принесла деревне и стране. Здесь можно констатировать немало разногласий среди участников проекта. Споры идут вокруг того, означала ли коллективизация «раскрестьянивание» крестьянства, был ли колхоз продолжением общинных традиций, явилась ли коллективизация частью процесса модернизации в СССР, и ряда других проблем.

На эти вопросы нет однозначных ответов. С одной стороны, колхозник не адекватен крестьянину, поскольку его земельная собственность «обезличена», труд подневолен (А.В. Чертищев), он скорее сельскохозяйственный рабочий (А.В. Гордон). С другой стороны, он не совсем лишен земли (приусадебные участки); подневольным был и труд крепостного крестьянина в дореволюционной России, колхозник – не вполне рабочий совхоза. Поэтому остались признаки «крестьянской ментальности» (В.П. Булдаков), «общинно-крестьянский архетип» (М.М. Есикова). Более того, массовая миграция из деревни в города, а также родственные крестьянской психологии ценности патернализма, коллективизма и эгалитарности, которые проповедовались тогда Советской властью, дают основание говорить об «окрестьянивании всей страны» (с. 263, 646, 626 и др.). Точно также колхоз – это не община, но в каких-то элементах (например, общее собрание) его «можно рассматривать как видоизмененную форму общины» (А.В. Михайлюк, Н.В. Асонов, А.Н. Медушевский), а всю страну – как своего рода «мегаобщину» (с. 151, 581–582, 594).

Что касается соотнесения коллективизации и модернизации, то модернизация – это эволюция традиционного, аграрного общества к современному, индустриальному, и потому колхозы 1930-х гг. с машинной техникой – это уже не деревня XVIII или XIX вв. Но связь модернизации и коллективизации в данном случае более глубокая и парадоксальная. 1920-е – 1930-е гг., по словам М.М. Кудюкиной, дали «причудливый симбиоз – сплав патриархальности и “сверхмодернизаторских” установок» (с. 345). Здесь сработала особенность российского типа модернизации в целом: вспомним, как Петр I, насаждая мануфактуры, создавая передовые по европейским меркам армию и флот, учреждая Академию наук и прочее, одновременно ужесточал крепостное право и фактически распространял его на все слои населения. Тут не только парадокс, но и закономерность: всякая исторически запоздавшая модернизация предполагает синтез современных элементов с традиционными, поскольку заимствованные извне технологические и организационные образцы должны быть укоренены в иной цивилизационно-национальной среде, что, кстати говоря, помогает «мобилизационным» модернизаторским рывкам. Поэтому вполне объяснимо, как отмечает А.В. Гордон, что «курс социалистической модернизации… как ни парадоксально, привел к ретрадиционализации деревни» (с. 489). Другое дело, что данный синтез может также иметь свои минусы и издержки, что сполна проявилось в советский период.

Минусы и издержки коллективизации были действительно велики. Прикрепление сельских тружеников к земле – похлеще, чем в царские времена. Не случайно в те годы аббревиатура ВКП(б) иронически расшифровывалась как «второе крепостное право». Так называемое раскулачивание, захватившее и немало середняков, превращавшееся порой в мародерство, приведшее, особенно на первых порах, к «колоссальному разрушению производительных сил» (с. 297). Массовая депортация репрессированных крестьян – в ссылку или на лагерные стройки. Точные цифры до сих пор устанавливаются, но в любом случае они значительны и воспринимаются с болью. Наконец, моральные издержки: потеря веры в законность, страх, ослабление мотивации к труду в атмосфере подневольности. Тут, как говорится, ни убавить, ни прибавить.

Убавлять не нужно, но и прибавлять, наверное, не стоит. Я имею в виду не только подсчет масштабов бедствий, но и оценку целей и политики большевистской власти. Можно, к примеру, согласиться с В.А. Ильиных, что Сталин, начиная коллективизацию, «заранее не планировал построение «агрогулага»» и исходил из того, что объединение мелких крестьянских хозяйств в колхозы на базе современной техники позволит повысить производительность сельского труда (с. 573–574). И наоборот, только сожаление вызывает заклеймение Д.И. Люкшиным коллективизации как «войны с собственным народом», в котором «голодоморы» начала 1930-х гг. «были спланированы большевиками» (с. 554–555); позднее подобного рода обвинения будут повторены или подхвачены националистической пропагандой и политическими лидерами в нынешней Украине. Более здраво и объективно высказывается относящийся в целом критически к коллективизации А.В. Гордон: голодовки были «побочным результатом насильственной экспроприации крестьянства» (с. 562) – хаоса, вызванного в деревне коллективизацией, и урона, нанесенного сельскому производству на начальном ее этапе.

Конечно, коллективизация встретила сопротивление, вызвавшее ответные жесткие меры власти. Только за апрель–июнь 1930 г. произошло более 4 тыс. крестьянских выступлений, и четверть из них была подавлена при содействии Красной армии (с. 283). Но при этом оппозиционная борьба в деревне все же не доходила до масштабов «антоновщины» 1921 г. Почему? Думается, не только потому, что крестьянство устало под превосходящим натиском и смирилось с давлением на него.

Во-первых, не вся деревня была против коллективизации – ее поддерживали бедняцкие массы и часть средних слоев. Среди социальной опоры сталинизма японский историк Х. Окуда (да и не он один) особенно выделял молодежь, – а в те годы 60 % населения составляли люди моложе 30 лет. Коллективизация, да вся политика социалистической реконструкции предоставляла им большой шанс, открывая широкий «канал вертикальной мобильности» (с. 648, 278, 624, 633). Наконец, как уже об этом говорилось выше, социалистическая идеология большевиков частично соответствовала ценностям массового крестьянского сознания. Поэтому крестьянство, как выразился П.П. Марченя, стало не только жертвой коллективизации, но и ее опорой (с. 629).

Да, насилие, террор сопровождали коллективизацию, как и всю тогдашнюю жизнь в стране. Однако насилие шло не только сверху, но и снизу. Полагать, что репрессии были делом рук лишь большевиков и их карательных органов, ведущих «войну с собственным народом» ради сохранения своей власти и реализации «утопий, лишенных здравого смысла» – это и есть настоящий «гэпэушный» подход к собственной истории. Так называемый сталинский террор направлялся прежде всего против политико-административной верхушки, неугодных управленцев, действительных или мнимых оппозиционеров, но по-настоящему массовый террор, каким он был в тридцатые годы, только этим не объяснишь. Этот террор был своеобразным продолжением Гражданской войны, которая не закончилась в 1921 г. и продолжалась в различных формах: бедные против «богатых» или мало-мальски имущих, «пролетарии» против «буржуев», согласные против несогласных и т.п. В книге есть соображения на этот счет. Например, определение сталинизма как попытки модернизации «в условиях незакончившейся гражданской войны» (с. 625).

В этом контексте следует еще указать на феномен социокультурного люмпенства – сюжет, которым мне довелось заниматься четверть века назад, параллельно со статьями Е.Н. Старикова о маргиналах, хотя и независимо от них. Социокультурное люмпенство – это не просто деклассированные элементы, босяки, нищие, но результат культурного «обескоренения» – выпадения тех или иных социальных групп из структур и ценностей традиционного общества, но не сопровождавшегося адаптацией к новым, современного типа отношениям. Такие процессы особенно характерны для обществ запоздалой модернизации, когда могут возникать различного рода конфликты и социальные смуты [7].

В России этот элемент накапливался в пореформенной деревне («сердитое нищенство» Г.И. Успенского), в городе («босяки» А.М. Горького); он многократно возрос в лихие годы трех революций, Первой мировой и Гражданской войн, сея хаос и агрессию в обществе. Большевикам удалось оседлать люмпенскую войну, используя ее как таран в политической борьбе, – и в революции, и позднее, в ходе коллективизации. Но при этом большевистской власти пришлось и подавлять люмпенскую стихию, обуздывать ее, насаждая какой-то порядок и дисциплину. Все это вместе нагнетало атмосферу страха и насилия.

Так что же в итоге дала коллективизация? В какой мере реализовались двигавшие ее цели? На этот счет среди участников проекта, как это ни может показаться неожиданным, достигнут определенный консенсус. Даже те авторы, которые не рассматривают коллективизацию как позитивную альтернативу аграрных преобразований (например, А.В. Гордон) признают, что «колхозы оказались довольно эффективным механизмом», оценивают курс на ускоренную коллективизацию как «прагматическую Realpolitik», позволившую решить продовольственный вопрос и проблему обеспечения порядка (с. 543). Тем более свойственны сходные оценки тем, кто считает колхозную мобилизацию объективным требованием времени, отнюдь не закрывая глаза на негативные стороны этого процесса. Так, для А.И. Колганова колхозы представляли собой «очень плохо отлаженный и не очень эффективный механизм, но он работал… Что касается издержек этого механизма, включая и страшный голод 1932–1933 гг., и отсутствие экономических стимулов производства в общественном хозяйстве, то они были порождены не некими антикрестьянскими убеждениями большевиков, а общей бюрократической конструкцией власти, нащупывающей работающие решения затратным методом проб и ошибок» (с. 569).

Характеризуя колхозы как тип аграрного предприятия, В.В. Кондрашин считает, что это – «особая форма сельской экономики (крупное производство с высокой товарностью), удобная для извлечения ресурсов. Эта система показала свои мобилизационные возможности в годы войны». Он ссылается также на мнение В.П. Данилова, который в свое время полагал, что «колхозы сами по себе не являлись неэффективной формой организации производства. Их нужно было только освободить от чрезмерной дани» (с. 598). А чрезмерность дани, как сейчас можно понять, во многом объяснялась срочностью создания за короткий срок мощной индустриальной (в том числе военной) базы. В этом смысле чрезмерную дань несла не только деревня, но и город, а индустриализация страдала теми же издержками, что и коллективизация. Но если эти преобразования тридцатых, пусть с «чрезмерными» издержками, не были бы осуществлены, что могло быть со страной в сороковых?

Насчет «мобилизационных возможностей колхозов в годы войны» хочется сослаться еще на М.М. Пришвина. Писатель вел дневники в течение полувека, и в конце 1920-х – 1930-х гг. в них можно прочитать немало критических наблюдений по поводу коллективизации. Но вот в конце Великой Отечественной войны он записывает: «Многие из нас чувство своей личной свободы каким-то образом вкладывали в идеалы дореволюционных мужиков и, становясь на их место, ненавидели колхозы. Между тем теперь после победы так ясно видно, что никто больше не сделал для победы, как эти колхозы» [8].

Идет ли речь лишь о материальных аспектах, о колхозах как «эффективном» (или «относительно работающем») механизме производства ресурсов? Думается, что не только. Вспомним, что Красная армия на 80 % состояла из крестьян. Значит, они защищали «эту страну», а с ней так или иначе политический строй, государство, хотя оно причинило им немало обид, и коллективистские ценности социализма. Если, конечно, не считать, что победа в войне была достигнута благодаря заградотрядам и штрафбатам, что до сих пор нравится твердить некоторым историкам, публицистам и телеведущим, при этом очень гордящимся своим «интеллектуальным мужеством».

* * *

В книге уделяется внимание судьбам колхозной деревни и в послевоенные, послесталинские годы. Дань с колхозов была уменьшена (хотя и не слишком), материальное положение сельчан – по сравнению не только с довоенным, но и дореволюционным временем – улучшилось, появились колхозы-миллионеры. Вместе с тем минусы советской аграрной системы сохранялись: ценовые ножницы между промышленностью и сельским хозяйством, несоразмерное налоговое обложение приусадебных участков, слабость стимулов к труду и прочие. К примеру, в конце 1960-х гг. среднемесячная  зарплата колхозника была почти втрое меньше, чем городского рабочего (с. 394). Под разными предлогами усиливался исход из деревни. Однако кризисные тенденции наблюдались не только здесь. После оправления от бедствий войны, «оттепелей», полетов в космос и т.п. вся страна постепенно начала впадать в стагнацию. Руководство потеряло ориентацию, занималось малопродуманными экспериментами, дряхлело, отставало от динамики века и научно-технической революции. Проблемы деревни были лишь частью общей картины.

Что же произошло на нашем селе после контрсоциалистической (или антисоветской) революции? Что предложили ему новые хозяева жизни? Специалист-аграрник А. Семин вспоминает свою встречу с Е.Т. Гайдаром в декабре 1991 г. Узнав, что его собеседник два десятилетия работал в Министерстве сельского хозяйства СССР, Гайдар объявил советское сельское хозяйство «черной дырой» и провозгласил, что сейчас «выгоднее покупать продукты за рубежом, чем производить у себя». На довод, что сельское хозяйство и у нас, и в других странах поддерживается государством, резко ответил: «Рынок сам отрегулирует все!» («Литературная газета». 2010. 3–9 февр. С. 7).

Такой подход и стал с места в карьер воплощаться в жизнь. Шоковая терапия в сельском хозяйстве состояла в насильственном роспуске колхозов и совхозов, в огульном разрушении и разграблении производственных фондов аграрной сферы. Было объявлено, что главной фигурой на селе должен стать фермер. Но фермерские хозяйства немыслимы без соответствующей инфраструктуры (снабжение, сбыт, малогабаритная техника, дороги), что не только не делалось, но даже не планировалось. Зато возрастающими темпами стало закупаться продовольствие из-за рубежа. И возрастающими же темпами шла, по словам А.В. Михайлюка, «дезинтеграция сельского социума» (с. 153).

Результаты подобной «терапии» действительно могли шокировать. В конце «лихих девяностых» уровень сельскохозяйственного производства составлял 58 % по сравнению с 1990 г. По данным Ж.Т. Тощенко, из оборота выпали треть пашенных земель и 90 млн га лугов и пастбищ. Поголовье крупного рогатого скота упало вдвое по сравнению аж с 1913 г., когда население страны было гораздо меньше. Капиталовложения в агропромышленный комплекс сократились в 20 раз, объемы мелиоративных работ – в 30 раз. Парк сельскохозяйственной техники уменьшился более чем вполовину, производство удобрений упало втрое (с. 401). Одновременно – в том числе благодаря путаному и противоречивому земельному законодательству – вокруг земли и ее обитателей сгущалась атмосфера криминала [9].

Вот тогда-то, как показывается в книге, по-настоящему и пошел процесс «раскрестьянивания». Хотя тема «неперспективных деревень» возникла еще во времена Н.С. Хрущева, но что это по сравнению с постсоветскими временами, когда исчезло 35 тыс. деревень, закрылись 3 400 сельских школ, велика доля школ, в которых учатся менее 10 человек (с. 340–341). Формально все бывшие члены колхозов и совхозов стали собственниками своих земельных паев, но судьба этих паев во много сходна с судьбой ваучеров: они были проданы за неадекватные деньги крупным частным хозяйствам или по причине невозможности их реализовать остались невостребованными. А.В. Третьяков констатировал: «Земля уходит от крестьян… Крестьянство как образ жизни уступает место безземельному батраку или просто наемному работнику» (с. 399).

Нынешним сельским жителям дорога либо в «крупхозы» – агрохолдинги, частные фирмы, многие из которых образовывались на базе бывших колхозов и совхозов (на них приходится сегодня 41 % сельскохозяйственной продукции), – либо встать на зыбкую стезю фермерства, которое сейчас скорее прозябает, нежели развивается (2 % сельхозпроизводства); либо копошиться на скромном приусадебном участке – поистине непотопляемая форма хозяйства, которая будучи в общем-то архаической, натуральной, тем не менее до сих пор дает 57 % сельскохозяйственной продукции в стране (с. 400–401). Есть еще путь в города, где и так уже велик уровень безработицы.

Конечно, положение в деревне по разным регионам неодинаково. И в целом по сравнению с 1990-ми гг. в аграрной сфере есть изменения к лучшему. И тем не менее основные проблемы, заданные постсоветской «контрколлективизацией», остаются. Бьет в глаза диспаритет промышленных и сельскохозяйственных цен: несколько лет назад даже в Государственной думе удивились тому, что 1 литр солярки стоит столько же, сколько 5 литров молока («Литературная газета». 2009. 5–11 авг. С. 13). По-прежнему высок процент сельскохозяйственных кредитов со стороны банков, в принципе не желающих предоставлять в эту сферу долгосрочные кредиты, хотя  многие отрасли сельского производства имеют достаточно длинный цикл. Снижается и государственная поддержка ряда важных сельскохозяйственных производств (мяса, молока и других). По-прежнему не преодолена зависимость от зарубежных технологий (вплоть до закупки сырной закваски в Европе) [10]. В целом же импорт продовольствия и сельскохозяйственной продукции в России за 2000 – 2013 гг., по данным Института комплексных стратегических исследований, вырос примерно в 6 раз – с 7 до 43 млрд долл. (http://slon.ru/economics/fakty_o_ede-1139585.xhtml).

Может быть, неожиданный форс-мажор, возникший в результате введения западных санкций, побудит российских политических и хозяйственных руководителей взяться наконец за аграрное импортозамещение и обеспечение экономической безопасности страны. Хотя дело не только в экономической стороне дела. Разлад в сельском производстве, как об этом свидетельствуют и материалы рассматриваемой книги, оборачивается социальными, культурными и моральными издержками, утратой трудовых ценностей, бытовым разложением, пьянством и т.п. – тем, чего, к сожалению, довольно в нынешней российской деревне и что создает угрозу сохранения национальной, цивилизационной идентичности.

* * *

Постсоветские аграрные преобразования лишний раз демонстрируют, что реформаторство, основанное на отбрасывании того, что было, отказе от того позитивного, что содержалось в предшествующем опыте, без учета сложившихся традиций и институтов – дурная затея. Точно также историк, занимающий по отношению к прошлому позицию отрицания, осуждения, обличения, а не стремящийся понять, объяснить и лишь исходя из этого оценить, выпадает из рамок науки. Об этом свидетельствует и рассматриваемая книга. Хотя, повторюсь, вектор научности и объективности в ней все же преобладает.

Прошлое многомерно. Оно не поддается дихотомии «хорошо–плохо». Тренды, несущие прогресс, пересекаются с негативными, попятными тенденциями, смутами, жестокостью, насилием. Конечно, можно на все посмотреть sub specia auternitatis, через призму «слезинки ребенка». Но тогда надо отринуть всю человеческую историю, в которой всегда, на всех этапах, во всех эпохах натыкаешься на нашествия Чингисхана, Столетнюю войну, Варфоломеевскую ночь, огораживания, костры инквизиции, опричные казни, расстрел 9 января, концлагеря, тройки НКВД, бомбежки Югославии и т.д. и т.п. Будет ли продуктивным такой максималистский подход? Или, скажем, негативно-осуждающий взгляд на предшествующую российскую историю тех современных правдолюбцев, которые стоят на том, что лишь Борис Николаевич и Егор Тимурович вернули наконец Россию на цивилизованную колею?

Думается, что есть резоны принять выраженный в книге некоторыми авторами (П.П. Марченей, Н.В. Токаревым, В.А. Ильиных и другими) неоднозначный подход к сталинизму и его политики по отношению к крестьянству: «беспощадная власть» в беспощадную эпоху; «сталинизм был объективно закономерен, как это ни трудно признать»; «коллективизация – все равно трагедия! Хотя она объективна» (с. 600, 685, 686). И согласиться в определенной мере с В.П. Булдаковым: феномен коллективизации лишний раз подтверждает, что «дорога к прогрессу» вымощена костями людей, далеких от ясного осознания ее необходимости» (с. 411). Во всяком случае, такая позиция ближе к существу дела, нежели у представителей обличительной историографии.

Конечно, данная книга не исчерпывает поставленную проблему, ее изучение будет продолжаться. И, надо надеяться – в духе углубления ее понимания и трактовки согласно принципам историзма.

 

Примечания


 [1] Стариков Е.Н. Общество-казарма от фараонов до наших дней. Новосибирск, 1996. С. 83, 85, 94, 96, 108, 111, 270, 276, 278–279.

 [2] Ахиезер А.С. Россия: критика исторического опыта (Социокультурная динамика России). Т. 1: От прошлого к будущему. Новосибирск, 1997.

 [3] Яковенко И.Г. Познание России: Цивилизационный анализ. М., 2008. С. 521.

 [4] Марченя П.П., Разин С.Ю. Вместо введения: От организаторов научного проекта «Народ и власть: История России и ее фальсификации» и теоретического семинара «Крестьянский вопрос в отечественной и мировой истории» // Сталинизм и крестьянство: Сборник научных статей и материалов семинара «Крестьянский вопрос в отечественной и мировой истории». М., 2014. С. 15–26.

 [5] Ключевский В.О. Сочинения. Т. V. М., 1958. С. 128, 132, 135, 142, 149.

 [6] Кизеветтер А.А. На рубеже двух столетий: Воспоминания, 1881 – 1914. М., 1997. С. 311.

 [7] Хорос В.Г. Русская история в сравнительном освещении. М., 1996. С. 101–117.

 [8] Пришвин М.М. Дневники: 1944 – 1945. М., 2013. С. 251.

 [9] Кара-Мурза С.Г., Мусиенко С.Г. Куда идем? Беларусь, Россия, Украина. М., 2009. С. 339, 369–370, 377, 381; Серова Е.В. Аграрная реформа в России переходного периода // История новой России: Очерки, интервью. Т. 3. СПб., 2011. С. 401, 410, 412, 423.

 [10] Матвеева А., Краснова В., Литвинова Н. Планы есть, будут ли деньги? // Эксперт. 2014. № 47. С. 19.

 

Автор, аннотация, ключевые слова

Хорос Владимир Георгиевич – докт. ист. наук, руководитель Центра проблем развития и модернизации Института мировой экономики и международных отношений Российской Академии Наук
khoros@imemo.ru

В статье анализируется сборник «Сталинизм и крестьянство» (М., 2014). Сборник включает в себя научные статьи и материалы дискуссий, проведенных в рамках научного проекта «Народ и власть». Главными вопросами, которые обсуждались участниками дискуссий, стали следующие. Была ли альтернатива коллективизации сельского хозяйства в СССР, проведенной под руководством И.В. Сталина? Чем явилась коллективизация в качестве варианта аграрной реформы? Какие факторы влияли на проведение коллективизации? Что коллективизация принесла крестьянству и СССР в целом? В статье анализируются основные точки зрения участников дискуссий, констатируются серьезные разногласия между ними, раскрываются причины этих разногласий. В контексте современной историографической ситуации подводятся итоги состоявшихся дискуссий.

Сталинский режим, крестьянство, сельское хозяйство, коллективизация, модернизация, сталинский террор, И.В. Сталин, историография

References
(Articles from Scientific Journals)

1. Matveeva A., Krasnova V., Litvinova N. Plany est, budut li dengi? Ekspert , 2014, no. 47, p. 19.

  (Articles from Proceedings and Collections of Research Papers)

2. Marchenya P.P., Razin S.Yu. Vmesto vvedeniya: Ot organizatorov nauchnogo proekta “Narod i vlast: Istoriya Rossii i ee falsifikatsii” i teoreticheskogo seminara “Krestyanskiy vopros v otechestvennoy i mirovoy istorii”. Stalinizm i krestyanstvo: Sbornik nauchnykh statey i materialov seminara “Krest'yanskiy vopros v otechestvennoy i mirovoy istorii” [Stalinism and the Peasantry: Collection of Scientific Articles and Materials of the Seminar “The Peasant Question in the National and World History”]. Moscow, 2014, pp. 15–26.

3. Serova E.V. Agrarnaya reforma v Rossii perekhodnogo perioda. Istoriya novoy Rossii: Ocherki, intervyu [The History of the New Russia: Essays, Interviews]. St. Petersburg, 2011, vol. 3, pp. 401, 410, 412, 423.

 (Monographs)

4. Akhiezer A.S. Rossiya: kritika istoricheskogo opyta (Sotsiokulturnaya dinamika Rossii). Vol. 1: Ot proshlogo k budushchemu [Russia: A Critique of Historical Experience (Social and Cultural Dynamics of Russia). Vol. 1: From Past to Future]. Novosibirsk, 1997, 804 p.

5. Kara-Murza S.G., Musienko S.G. Kuda idem? Belarus, Rossiya, Ukraina [Where Do We Go? Belarus, Russia, Ukraine]. Moscow, 2009, pp. 339, 369–370, 377, 381.

6. Khoros V.G. Russkaya istoriya v sravnitelnom osveshchenii [Russian History in a Comparative Light]. Moscow, 1996, pp. 101–117.

7. Starikov E.N. Obshchestvo-kazarma ot faraonov do nashikh dney [Barracks-Society From the Pharaohs to the Present Day]. Novosibirsk, 1996, pp. 83, 85, 94, 96, 108, 111, 270, 276, 278–279.

8. Yakovenko I.G. Poznanie Rossii: Tsivilizatsionnyy analiz [Apprehending Russia: A Civilizational Analysis]. Moscow, 2008, p. 521.

Author, Abstract, Key words

 Vladimir G. Khoros – Doctor of History, Institute of World Economy and Internationale Relations, Russian Academy of Sciences (Moscow, Russia)
khoros@imemo.ru

The article analyses the collection of research papers titled “Stalinism and the Peasantry” (Moscow, 2014). It features the proceedings of the panel discussion which was held in the framework of the research project “The People and Power”. The panel brought out the following questions for discussion: Was there any alternative to the collectivization of agriculture in the USSR under the guidance of I.V. Stalin? What was the collectivization as an option for the agrarian reform? What factors affected the implementation of collectivization? What did it bring to the peasants and the USSR at large? The article discusses the panel’s key viewpoints, states serious controversy among them and reveals the reasons for such controversy. The article concludes with the results of the discussion in the context of modern historiographical situation.

Stalin’s regime, peasantry, agriculture, collectivization, modernization, Stalin’s terror, I.V. Stalin, historiography

 

Вверх

Антибольшевистская Россия Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru