Новый исторический вестник

2010
№25(3)

ПОДПИСАТЬСЯ КУПИТЬ НАПЕЧАТАТЬСЯ РЕДКОЛЛЕГИЯ EDITORIAL BOARD НОВОСТИ ФОРУМ ИЗДАТЬ МОНОГРАФИЮ
 №1
 №2
2000
 №3
 №4
 №5
2001
 №6
 №7
 №8
2002
 №9
2003
 №10
 №11
2004
 №12
 №13
2005
 №14
2006
 №15
 №16
2007
 №17
2008
 №18
 №19
2009
 №20
 
 №21
 
 №22
 
 №23
2010
 №24
 
 №25
 
 №26
 
 №27
2011
 №28
 
 №29
 
 №30
 
 №31
2012
 №32
 
 №33
 
 №34
 
 №35
2013
 №36
 №37
 №38
 №39
2014
 №40
 
 №41
 
 №42
 
 №43
2015
 №44
 №45
 №46
 №47
2016
 №48
 №49
 №50
СОДЕРЖАНИЕ
  ЖУРНАЛ РОССИЙСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО ГУМАНИТАРНОГО УНИВЕРСИТЕТА

       Г. Иоффе

КАК Я БЫЛ «БЕЗРОДНЫМ КОСМОПОЛИТОМ»

Со времени кампании против «космополитов» (1949 г.) прошло более 60-ти лет. О ней написано множество книг, статей, мемуаров, опубликованы сотни документов.  

Я во время этой компании был студентом. И частично по собственному легкомыслию, а в большей степени по замыслу партийных верхов института, в котором учился, оказался в кругу гонимых. Об этом – мой рассказ. Написан он по записям сохранившегося дневника. Не изменено ничего, в том числе и имена действующих лиц.

Старый флигель в Спасо-Песковском

Неудачу с поступлением в Московский университет я переживал недолго. Конечно, было ясно: и образование в университете глубже и шире, и учеба в нем престижнее, чем в пединституте. Но раны и рубцы у молодых заживают быстрее, а мне не было и 20-ти лет, к тому же меня приняли на истфак Педагогического института им. В.И. Ленина сразу на 2-й курс.

Здание института, находившееся на Малой Пироговской улице, особенно его парадный зал, мне понравилось. По всему периметру зала – красивые колонны, гранитный пол, витые деревянные лестницы. В этом зале, между прочим, снимали сцену бала из замечательного фильма «Сельская учительница», с артистами Марецкой и Сагалом в главных ролях.

Я быстро подружился с небольшой группой студентов, которые по вечерам обычно собирались на квартире у Лины Македонской. Квартира эта была «отдельная»: занимала она низенький старый флигель во дворе Спасо-Песковского переулка на Арбате. Возможно, когда-то в этом флигеле находилась конюшня или какой-то наполовину врытый в землю амбар. Теперь, конечно, всей этой убогости и в помине нет. Стоят тут высокие бетонные «билдинги» Нового Арбата. Но и тогда родители Лины сумели превратить хибару в довольно уютное, гостеприимное помещение. Обычно приходили сюда «чаек попить» наши студенты: бывший фронтовик Зиновий (Зямка) Черняк – хохмач, острословец; ближайшая подруга Лины – маленькая, но «головастая» Анька Лившиц; азербайджанец из Баку Чингиз Аскеров; приехавший из Тамбова Иван Тюрин. Иногда бывали в этой компании и другие. Никакой политикой в наших разговорах обычно и не пахло. Как правило, обсуждались институтские дела. Говорили о литературе, спорте, шахматах (Анька была очень сильная шахматистка, выигрывала даже у мужчин-перворазрядников). Конечно,  подчас в спорах что-то политическое и проскальзывало, но абсолютно ничего сколько-нибудь определенного. Впрочем, знать бы наперед...

В конце января 1949 г. «Правда» напечатала большую редакционную статью «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». В ней говорилось: «В театральной критике сложилась антипатриотическая группа последышей буржуазного эстетства, которая проникает в нашу печать и наиболее развязно орудует на страницах журнала «Театр и жизнь» и газеты «Советское искусство». Эти критики утратили свою ответственность перед народом; являются носителями глубоко отвратительного для советского человека, враждебного ему безродного космополитизма; они мешают развитию советской литературы, тормозят ее движение вперед. Им чуждо чувство национальной советской гордости».

Дальше разъяснялось, что критики, входящие в эту группу «безродных космополитов», пытаются «дискредитировать передовые явления нашей литературы» (пьесы К. Тренева, А. Сурова, Б. Чирского, А. Софронова и другие), «яростно обрушиваясь именно на патриотические, политически целеустремленные произведения под предлогом их якобы художественного несовершенства». А в заключении говорилось: «Перед нами не случайные отдельные ошибки, а система антипатриотических взглядов, наносящих ущерб развитию нашей литературы и искусства, система, которая должна быть разгромлена». Идейный разгром группы «космополитов-антипатриотов» выдвигалась как первоочередная задача.

Передовая «Правды», написанная уже давно привычным чиновничье-номенклатурным канцеляритом, вряд ли обратила бы на себя наше внимание, тем более что она касалась не исторических проблем, а театральной критики, театра. Театралов среди нас, кажется, не было. Но вот подбор фамилий «безродных космополитов» настораживал. Преобладали еврейские фамилии (А. Борщаговский, Я. Варшавский, А. Гурвич, Е. Холодов (Меерович), Ю. Юзовский). Собственно, гнилостный душок антисемитизма нет-нет, но уже 2–3 года потягивал в научных и учебных заведениях, в учреждениях культуры и искусства, редакциях и т.д.

У нас в институте в прошедшем 48-м году «отличилась» Е. Демешкан. Она работала доцентом кафедры западной литературы, и, видимо, уловив некоторые антисемитские веяния, решила «бежать впереди паровоза». В чем суть дела мы, студенты истфака, подробно не знали, но отзвуки борьбы вокруг Демешкан до нас доходили. Я несколько раз видел ее, слушал лекции. Женщина как женщина. Даже симпатичная. Полноватая, с правильными чертами смугловатого лица. Довольно приятный голос. Откуда у нее был такой закоренелый антисемитизм – неведомо. Ее в конце концов убрали из института. И о ней быстро забыли. Свежий ветер, который во все времена дует для молодежи, быстро разгонял антисемитский запашок. Да мы к нему и не «принюхивались»

Но на сей раз, сразу же после того как «Правда» опубликовала свою руководящую и направляющую статью, другие газеты открыли концентрированный и мощный огонь по «безродным космополитам». Дала залп «Литературная газета»: «До конца разоблачить антипатриотическую группу театральных критиков». «Культура и жизнь» тоже шарахнула редакционной статьей: «На чужих позициях. О происках антипатриотической группы театральных критиков». Затем «ударили» «Известия»: «Безродные космополиты. Об антипатриотической группе театральных критиков». Еще несколько раз выступила «Правда». От «антипатриотической группы» должно было остаться мокрое место... По-видимому, огонь велся не только по одной группе «критиков-антипатриотов», но и по соседним с нею гуманитарным «площадям».

В заваленном по окна снегом флигельке на Спасо-Песковском мы обсуждали происходящее. Жених Лины, студент Энергетического института Даниил Вексельман (лысый и очкастый), доказывал, что причина случившегося – «холодная» война.

– Запад и особенно США направляют свою идеологию вовне: охаживают нас политической дубинкой за диктатуру, шьют нам попрание демократии, отсутствие всяких там свобод. А мы? В чем можем обвинить их? Живут они лучше нас. Демократия, по их агитке, у них вроде бы цветет. И нам надо поэтому свою идеологию внутри укреплять. Тут и выходит на первый план что? Патриотизм. Поняли, гуманитарщики?

Темпераментный Чингиз не соглашался:

– Это какой же получается патриотизм в пьесах Сурова, Софронова и подобной халтуре? Какое влияние они могут оказать на Западе да и у нас? Смешно! Кто будет смотреть это говно? В них художественности – кот наплакал, и того меньше.

Приходивший специально играть в шахматы с Анькой соседский парень Венька Бухман, умный и хитрый, щурясь на шахматные фигуры, говорил как бы сам себе:

– Да, тут замысловатый ход... Тут и матом может грозить... Тут безнадежка, братцы.

Черняк прерывал:

– При чем тут шахматы? 

Венька еще сильнее щурился на доску, ухмылялся и многозначительно замолкал.  

Непосланная записка

Самым близким моим институтским товарищем был тогда Зямка Черняк (Зиновий Борисович в учительстве). Это была тонкая натура и тонко же выраженная внешне. Умница, эрудит, острослов. Своими анекдотами и рассказами он вызывал иногда такой хохот, что слушатели чуть ни падали. Правая рука у него была искалечена: в начале войны он добровольцем вступил в армию, прошел фронт, потерял руку. Здоровался и писал левой...

Черняк, как я сказал, ушел на фронт добровольно, а незадолго до этого был репрессирован его отец и не вернулся, получив «10 лет без права переписки».

Зямка жил с матерью жил Патриарших прудах, на верхнем этаже высокого дома, построенного, наверное, в начале ХХ века, когда в Москве был строительный бум. Мать Черняка я видел несколько раз. Она производила впечатление в высшей степени интеллигентной женщины. Об этом говорили все ее манеры, усталое лицо и печальное выражение глаз, будто бы застывшее когда-то раз и навсегда.

Квартира, в которой они жили, была коммунальной. Между прочим, в ней проживал тогда и заместитель Василия Сталина по командованию авиацией Московского военного округа. Он тоже был генералом, по фамилии Василькевич.

...Обычно на лекциях, проходивших в больших аудиториях-амфитеатрах мы с Черняком сидели рядом. На сей раз, в Ленинской аудитории, судьба почему-то рассадила нас.

Лекцию читал доцент кафедры новой и новейшей истории С. Стегарь, секретарь институтского парткома. Это был представительный мужчина средних лет, бывший фронтовик, кажется, майор-политработник. Брюнет с начинающейся проседью, густыми бровями и... зеленовато-голубыми глазами. Держался он самоуверенно, даже надменно, не делая, видимо, разницы между своими солдатами и нами – студентами.

Лектор он был неплохой, темпераментный, но партийный догматик, жестко следовавший идеологическим установкам – никаких отклонений. Поэтому получалось неинтересно, и заранее можно было предсказать, о чем и как он будет говорить. На сей раз речь шла об открытии второго фронта в июне 1944 г., и Стегарь резко критиковал Черчилля.

– ...Он был главным тормозом в открытии второго фронта, – говорил Стегарь, постепенно повышая тон. Затем после паузы, уже с легким дрожанием в голосе от внутреннего негодования, почти выкрикнул:

– Скажу! Покойный президент (Ф. Рузвельт. – Г.И. ) себя тут тоже замарал! Больше скажу: сильно замарал!

Я вынул из офицерского планшета, который заменял мне портфель, записную книжку и на чистом листке написал: «Несет Стегарь примитив, а мы, вроде баранов, слушаем. Замарал! Нашел словечко». Записка предназначалась для передачи Зямке Черняку, но послана не была. Не помню уж почему. Может быть, раздался звонок на окончание лекции или, скорее всего, кто-то отвлек меня. Сунув записную книжку с так и не вырванным листком в планшет, я вышел из аудитории. Как все студенты оставляли в перерыве портфели и сумки на своих местах, так и я планшета с собой не взял. Это был ужасный промах.

«Безродные космополиты» и их гонители

Был февраль 1949 г. Кампания против «безродных космополитов», «антипатриотов», взяв быстрый разбег, развернулась главным образом в учреждениях гуманитарного профиля. Мы знали, что на кафедральных «кострах» исторических, филологических и иных факультетов уже «жгли» многих «последышей буржуазного эстетства», «иванов, родства не помнящих». Антикосмополитические «костры» вспыхнули и у нас в институте.

На нашем истфаке я запомнил двух «сожженцев».

Одним из них был старый большевик, в годы революции возглавлявший большевиков Румынского и Черноморского флота, В.Г. Юдовский. Он был уже стар, сед как лунь, глаза его закрывали черные очки, и не ясно, был ли он слеп или щадил слабое зрение. По-моему, он заведовал кафедрой марксизма-ленинизма. Ему всегда помогали подняться на трибуну и сойти с нее. Я присутствовал на его «избиениях», но почему-то в памяти у меня ничего не осталось от тех конкретных обвинений, которые ему предъявлялись. Возможно, обвинения эти были так мелки и ничтожны, что разобраться в них действительно могли только очень посвященные. Юдовский почти ничего не отвечал, молча стоял на трибуне, и непонятно было, куда и на кого направлены черные стекла его очков. Ощущалось что-то зловещее, когда кто-то, взяв его под руку, сводил его с трибуны и помогал сесть на место в первом ряду аудитории...

А вот вторую «безродную космополитку» я знал хорошо. В другое, мирное, идеологическое время, без, как говорил товарищ Сталин, «большевистского мордобоя», ее можно было бы ласково назвать «космополиточкой». Это была миниатюрная, с кукольно-красивым лицом преподавательница кафедры истории СССР Софья Львовна Эвенчик. Представляю, как она, привыкшая к мужскому вниманию, была поражена и потрясена грубым, а порой и просто хамским обращением с ней здоровенных мужиков во время того, как она подвергалась антикосмополитическим «проработкам». Стоя на трибуне, она пыталась что-то говорить, моргая длинными ресницами, а в красивых глазах появлялись слезы.

За что ее казнили – мы, студенты, знали. Бедная, она надумала взять темой своей научной работы... К. Победоносцева! Хуже нельзя было придумать. Монархист, реакционер, консервативный идеолог, обер-прокурор Синода! И вот советский историк изучает мировоззрение такого, если так можно сказать, человека! Как такое могло случиться? Более того и страшнее того, в своей книжке, кое-как отпечатанной в нескольких десятков экземпляров в институтской типографии, доцент Эвенчик пару раз ссылалась на американского автора монографии о Победоносцеве – буржуазного фальсификатора! Напрасно София Львовна доказывала, что этими ссылками она как раз показывает научную несостоятельность американца. Ее не слушали...

И все же женственная «космополитка» смогла проявить твердость духа. Однажды она вызвала меня, закрыла двери и тихо, но строго заговорила:

– Вы пишете в моем семинаре тему «Арест Н.Г. Чернышевского». Хочу еще раз предупредить: тема сложная, нужно полностью раскрыть реакционную сущность политики самодержавия. Юридическая сторона ничем не должна закрывать ее. Очень может быть, что писать работу вам придется в нелегких условиях. Сами видите, какая атмосфера на кафедре и в институте. Но работа должна быть сделана точно в срок. Это важно и для вас, и для меня тоже. Считайте своим долгом чести.

Знала ли она уже что-нибудь о предстоящем у нас в институте? Думаю, что, конечно, знала. Уже шли гонения на «космополитов» в МГУ и других вузах. В МГУ к «безродным космополитам» причислили академика И. Минца, профессоров И. Разгона, Е. Городецкого и других. Господи! Какие они были космополиты?! Вернейшие и преданнейшие партии люди. А вот фамилиями не вышли...

Стегарь, Круть – два атакующих

И вот я опять сижу в Ленинской аудитории на лекции Стегаря. Своим обычно волнующимся, напряженным голосом он вещал о патриотизме как главном нашем идеологическом оружии в «холодной» войне, о том, что буржуазные идеологи стремятся подорвать именно патриотизм, а это значит, что антипатриоты, космополиты – их основные союзники, их соратники. И надо иметь в виду, что  свои взгляды они стремятся внедрить и в студенческие круги.

Голос Стегаря вдруг взял высокую, вибрирующую ноту, и я понял, что сейчас последует что-то особо важное.

– Я вам сейчас назову одного нашего студента, за которым стоят и некоторые другие. Вы хорошо знаете его... Вот я сейчас зачитаю записку, которую он написал, и вы поймете, что это чужак среди нас. Послушайте.

Он вытянул руку в ту сторону, где сидел я, и все как по команде повернули головы, следя за его рукой. Повернул голову и я – и в тот же момент почувствовал, понял, что эта рука указывает на меня! А он уже читал ту самую записку, которую когда-то я так и не отправил Черняку и о которой давно забыл. Как она могла попасть в руки Стегаря?! Пронзил страх. Он стал меньше, когда раздался звонок на окончание лекции. Я бросился к Стегарю. Говорил ему что-то сбивчивое, невразумительное, малопонятное самому себе. Он шел широким шагом, не оглядываясь на меня, и, дойдя до двери парткома, бросил на ходу:

– Зайдешь завтра сюда. С отцом.

Я вышел во двор института. Студенты двух находившихся тут институтов – нашего педагогического и 2-го медицинского – спешили по своим делам. До меня и моей беды им не было никакого дела. Может быть, впервые я почувствовал одиночество...

Я шел пешком по Большой Пироговской, через Зубовскую площадь, по Кропоткинской, по бульварам и думал об этой треклятой записке. Как все-таки она оказалась у Стегаря? Постепенно картина прояснялась. Записку, написанную в блокноте, я сунул в планшет, оставил его в аудитории и вышел. Значит, кто-то взял планшет, вынул блокнот, прочитал записку и передал ее в партком. Кто это мог быть? Только тот, кто сидел рядом со мной или за мной и видел то, что я писал. И я вспомнил: это были студенты Климов и Сидоров – два мерзавца!

Меня терзала мысль: рассказать отцу о том, что произошло, или промолчать? Отец был мягким, тихим человеком, добрым и вежливым. Не получив по бедности своих родителей почти никакого образования, он с особым почтение относился к ученым, имевшим какое-либо ученое звание. Они для него были чуть ли ни полубоги. Что он сможет возразить тому же Стегарю – «ученому», к тому же партийному секретарю?

Но не рассказать отцу о том, во что я влип, я не мог. Поехал на Грузинский вал, где он работал в часовой мастерской вместе с еще двумя мастерами. С одним из них у меня всегда происходил одинаковый разговор:

– Шамать будешь?

– Спасибо, нет.

– А выпьешь?

Он и теперь произнес свои фирменные фразы, но я впервые ничего не отвечал. Мы вышли с отцом на улицу, и я рассказал о случившимся. Реакция его была неожиданной.

– Болван! – крикнул он, никогда не произносивший грубых слов. – Дурак! Никто не проявил такой дурости – только ты. Если бы я знал, что ты такой идиот, я не послал бы тебя учиться. И сколько сил это стоило, боже мой! Никто из студентов не писал таких дурацких записок, кроме моего сына. Что же теперь делать, что?

На другой день мы пошли с ним в институт. В обширной комнате парткома сидел Стегарь и его заместитель В. Круть – доцент кафедры истории СССР. Он что-то писал и не оторвался от своей бумаги, когда мы вошли.

– Вот, – сказал ему Стегарь, – пришли. Поговори.

Круть поднял голову. Черты лица его были правильными; в молодости он, наверное, был красивым хлопцем. Сурово посмотрев на нас, он начал с места в карьер, обратившись к отцу:

– Вы знаете, кто ваш сын?

И не дав ему проронить ни слова, продолжал  скороговоркой:

– Он возглавляет буржуазно-националистическую группу на историческом факультете! Вы понимаете, что это значит?

Я взглянул на отца. Он побелел, как полотно, но все же нашел силы сказать:

– Товарищ секретарь, уверяю вас, этого быть не может! Это недоразумение, ошибка. Какая буржуазная группа? Я с одиннадцати лет рабочий, как я мог учить сына чему-то буржуазному? Я не очень-то понимаю, что это такое. Тут просто недоразумение... Другое дело – вот эта глупая его записка. Мальчишество... Прошу прощения за него. Да и он сам все понял, простите...

Я заметил, что голова у Крутя мелко-мелко затряслась, скороговорка стала превращаться в захлебывание:

– Записка – другой вопрос. Разберем и его. Но главное – группа националистов, космополитов, во главе которой он стоит! Вы знаете, какая сейчас идет борьба с космополитизмом? Слышали? Читали?

Я совершенно забыл, чем кончился наш разговор и как мы ушли из института. Не помню. Абсолютно ушло из памяти...

Через несколько дней у нас на курсе устроили какой-то вечер. Я не хотел идти, но мои друзья по «буржуазно-националистической группе» все как один считали, что мне надо пойти. Уклонение могут понять как признание моей отчужденности от курса. И я пошел. Мужики, как водится, принесли с собой водки и вина. Я стоял у колонны в зале, когда увидел, что ко мне направляется Женька Дементьев – бывший морячок, очень гордившийся этим. Он всегда носил тельняшку, одевал ее даже под цивильный пиджак. Шел он, покачиваясь, держа в руках бутылку и стаканы. Подойдя ко мне, хлопнул меня по плечу и уже пьяным языком произнес:

– Абраша, выпьем?

– Выпьем, Ванюша, – ответил я.

– Меня зовут Евгений, а не Ванюша, – буркнул Дементьев.

– А я, представь, не Абраша.

– Ха! А я думал, что вы все Абраши.

– Смотри-ка, – ответил я, – какое совпадение. Я-то считал всех Ванюшами.

– Пусть так! – пробормотал Женька. – Так выпьем?

– Нет!

Он разозлился. Подошедшим к нам закричал:

– Салага, сука! Не хочет выпить со мной! Я на торпедном катере воевал, два раза тонул, а он, гад, со мной выпить отказывается!

Дело приближалось к драке. Дементьев уже ухватил меня за лацкан пиджака. Но наш курсовой комсомольский секретарь – рассудительный, авторитетный и доброжелательный Борис Бурятов – увел Дементьева. Я слышал, как, уходя, тот бормотал:

– Ну, да. Они теперь не жиды и не евреи. Теперь они, Боря, космополиты...

Разговор в пивной палатке

В выходной день я поехал к Андрею Захаровичу Дмитриеву. Он был мужем двоюродной сестры моего отца. Оба они почти всю свою взрослую жизнь проработали в финансовой системе (последние годы – в Мосгорфинуправлении), а жили в старом деревянном домишке на Палихе. Андрей Захарович был интересный человек: маленький, худенький, но натренированно сильный – руку пожимал до боли. Его серые, как будто замутненные, глазки смотрели хитро и проницательно. Все чиновничьи входы и выходы знал как свои пять пальцев. Говорил быстро, с прибаутками и смешками. В отношениях со мной у него существовал «алгоритм»: когда я являлся, он приглашал меня, и мы шли в распивочную палатку – «деревяшку», которых в то время было полным полно в Москве. «Наша деревяшка» находилась совсем рядом, и продавщица хорошо знала нас.

– Норму? – спрашивала она у Андрея Захаровича, когда мы входили, и наливала в стакан 150 грамм коньяка, добавляя к ним конфету «Ромашка» для закуски.

Когда я выпивал «норму» и съедал свою «Ромашку», Андрей Захарович обычно спрашивал:

– Ну?

И я рассказывал, зачем явился. Но на сей раз Андрей Захарович, видимо, уже что-то знал и задал другой вопрос:

– Выходит, попал ты обеими ногами в говно?

Я сбивчиво рассказал, что со мной произошло:

– ...Так вот и попал в антипатриоты, буржуазные идеологи, космополиты.

В голове моей зашумело, и все показалось легким, простым, совсем не страшным, даже немного веселым.

– Значит, я теперь космополит. Но не я один. Есть еще. Почти все евреи. Все это, Андрей Захарович, антисемиты придумали...

– Антисемиты? У нас в стране нет антисемитизма. Нет и быть не может.

Я засмеялся:

– Быть не может, а есть!

– Вот-вот, – сказал Андрей Захарович, – в этом все дело. При коммунизме антисемитизма быть не должно, но если уж он все-таки существует, ему даются другие названия. Псевдонимы. Сейчас он называется «борьбой с космополитизмом». И попробуй кто-нибудь возьми и скажи – так это же настоящий антисемитизм! –  партийное начальство по головке не погладит. Вот тут и есть слабина. Какой-нибудь из борцов против «космополитов» наверняка сорвется, проявит «чистый» антисемитизм. И тогда это – твой шанс. Слишком горячие «антикосмополитические головы» уже полетели. За простоту, которая хуже воровства. Я слышал, будто один цековский профессор, выступая, ляпнул: «Космополитизм, космополитизм... Трудное слово. А все просто: разные мойши и хаимы занимают наши места и отдавать не желают». Выгнали этого профессора из Це-Ка с треском. Потому что компрометирует, идиот, партию. Заставь дурака Богу молится – он и лоб себе расшибет. Для партии борьба с космополитизмом – идеология, борьба за советский патриотизм. Вот главное. А мойши и абраши, если они на пути стоят, должны быть убраны. В компании против космополитизма много разного намешено: и идеологическая борьба верхов за патриотизм, и антисемитизм средних начальников, и драчки за лучшие куски у корыта всяких шестерок... Ну, а ты пока уехал бы на недельку, скрылся с глаз...

Я шел домой неуверенной походкой, но с твердыми мыслями: ну, теперь-то я их там всех прихлопну, как комаров. Кто-нибудь из бравых комсомольцев обязательно проговорится, ляпнет про «жидов». Но я ошибся...

На очередном комсомольском собрании главная роль моих гонителей была поручена двум укравшим мою злополучную записку. Климов, живший скорее всего где-нибудь на окраинном московском дворе, слегка приблатненный и неопрятный, принадлежал к дуракам, не считающим себя шибко умными. Его приятель Сидоров, напротив, полагал, что ему присущ немалый ум, отчего он становился глупее, чем был на самом деле. Климов в своих выступлениях и репликах полоскал меня в мутной воде «буржуазной идеологии» и утверждал, что на истфаке я «не один такой пример позора советского студенчества». Сидоров имел карикатурный вид: на высоко вздернутом курносом носу он носил очки-пенсне, на шее – галстук-бабочку, а брюки его были заправлены в сапоги. Говорил он самоуверенно и нахально, утверждая, что и помимо меня на истфаке имеются студенты – «носители» буржуазных, космополитических взглядов.

– Вот возмите, – витийствовал Сидоров, – студентка Караханян, она же Шифман. Македонская, она – Вексельман. А Бунишко? Он – Тросман. Есть и другие.

Мне показалось, что в этот момент Андрей Захарович осторожно дернул меня за рукав: «Вот твой шанс!»

Я поднял руку и спросил у президиума:

– Можно задать вопрос?

– Кому?

– Климову или Сидорову – все равно.

– Можно.

– Зачем, например, Сидоров к фамилиям наших студенток, которых мы все давно и хорошо знаем, прибавляет их девичьи  фамилии определенного этнического происхождения?

– А зачем это делает «Правда»? – крикнул Сидоров.

– Нет, – сказал я, – «Правда» этого не делает. Она в отдельных случаях раскрывает псевдонимы писателей, которых широкий читатель не знает. Совершенно разные вещи. Хотите, я прямо назову то, что делаете вы?

– Ну, назовите! – крикнул кто-то.

– Антисемитизм! Вы пропагандируете антисемитизм! Вот и все!

В аудитории поднялся шум, крики, началась брань. Одни кричали, что я прав, что это позор, когда в педагогическом институте развились антисемиты. Другие, напротив, обвиняли меня в клевете и требовали дополнительного наказания. Президиум решил собрание прекратить и перенести его на следующий день.

Я поехал к своему школьному другу Виталию Свинцову, на Сокол. Мы купили водки, какой-то закуски. Дома у него никого не было, и мы пропьянствовали допоздна. Под хмелем он клялся, что явится на следующие собрание и будет меня защищать. Я доказывал ему, что этого делать не надо: будет хуже и мне, и ему: он был студентом философского факультета МГУ.

Продолжение собрания в прах развеяло совет Андрея Захаровича. Дураков Климова и Сидорова просто не пустили на него. Другие подготовленные ораторы клеймили меня в точном соответствии с официальными текстами газет, и придраться уже было не к чему. Собрание прошло организовано. Я не помню теперь весь текст резолюции, которая была вынесена в мое осуждение, но часть ее не забыл и по сей день: «За протаскивание вредной буржуазной идеологии... из комсомола исключить и просить ректорат об исключении из института».

Это было почти что отрубание головы: в то время очень просто «дело» могло быть передано в следственные органы и тогда... Дома у меня стояло более чем уныние. Решили, что я на несколько дней должен уехать.

Ничего не было

Врач выписал мне освобождение от учебы: я действительно плохо себя чувствовал. Но куда ехать? Моя сестра Лёля в прошедшем (1948-м) году закончила Химико-технологический институт Менделеева и ее распределили под Рыбинск, на фарфоровый завод. В 22 года она, кроткая и безответная, уехала из дома и поселилась в селе Песчаном, недалеко от Рыбинска, на частной квартире, у какой-то «бабули». Я поехал к ней.

До Рыбинска было недалеко. С вокзала дошел до автобусной станции. Уже наступил март, пришла оттепель, и на широкой площади снег местами превратился в грязь, смешанной с соломой и сеном. Повсюду возчики стояли рядом с автобусами и грузовиками.

– До Песчаного который? – спросил я какого-то мужика.

– Да вон он уже отходит, – ответил тот.

На дорогу выруливал старый, дребезжащий автобус. Прицепленное сзади ржавеющее и помятое ведро, болтаясь, стукалось о какие-то железки, издавая глухой звук. Я побежал вдогонку. Двери были еще открыты, и чьи-то руки помогли мне забраться внутрь.

Сестричка моя «стояла на квартире» у старой женщины, дочь которой работала тут же на фабрике. Дом был деревенский, с большой печью, с полатями. «Бабуля», внимательно оглядев меня, спросила:

– Вот сестрицу твою мы знаем. Она инженером у нас. А ты кто будешь?

– Я космополит.

– Это что ж такое?

– Ну, значит, космы я палю. Вот и космополит.

– Будя ерунду нести.

– Извините, – сказал я, – это шутка. Я пока студент.

Пока Лёля работала в своей лаборатории, я бродил по окрестностям, а по вечерам, когда она приходила, мы залезали на свои кровати и предавались воспоминаниям о детстве, войне, эвакуации и других событиях. Потом я ложился спать, а Лёля – она была великая читательница – в своей любимой позе, скрестив ноги, читала какую-нибудь книгу из заводской библиотеки. Так прошла неделя.

И вот снова старенький автобус с подвешенным сзади помятым ведром увозит меня. Только уже в обратный путь, в Москву, в круговерть «буржуазной идеологии», «космополитизма», обвинений, проклятий, угроз.

Все быстрее и быстрее убегала назад разбитая, заснеженная дорога. Вот за дальним поворотом она скрыла мою сестричку... В Москву Лёля вернулась года через полтора, когда, благодаря хорошим знакомым, был найден ключ к одному из высоких чинов соответствующего министерства. Уж он-то, конечно, не был «космополитом», и за мзду, взятую в своем министерском шатре, подписал Лёле «отпускную».

В Песчаном я отдохнул, а в Москве, пока райком комсомола не утвердил окончательно мой приговор, я должен был являться в институт. Мне рассказывали, что в мое отсутствие за меня во всех институтских инстанциях хлопотали доцент кафедры средних веков А.А. Кириллова, доцент кафедры методики преподавания истории П.В. Гора и студент-фронтовик, член партбюро курса Борис Бурятов. Я никогда их не забуду...

Мало кто специально старался меня обходить, но общаться со мной, я это видел, никто особо не стремился. Не помню точно когда, но это было еще в марте, в коридоре первого этажа, возле комнаты институтского комитета комсомола, меня вдруг остановил секретарь комитета Николай Агафонов – тоже фронтовик, мрачноватый на вид, обычно молчаливый. Его лицо выдавало в нем представителя какого-то из поволжских народов: красноватые щеки с синими прожилками, большие скулы, чуть раскосые глаза... Я побаивался его и всегда старался пореже встречаться с ним.

– А я тебя вызывал. Зайдем в комитет, – пригласил он, открывая двери ключом. Сел за стол, не предложив сесть мне. Спросил:

– Тебе когда идти в райком для решения твоего вопроса?

Я назвал дату. Он помолчал, посмотрел на меня из-под нахмуренных бровей и сказал:

– Не ходи.

– Перенесли дату что ли? – удивился я.

– Нет. Не ходи вообще. Твой вопрос совсем снят. Можешь идти на лекцию.

– Как?! – чуть ни закричал я.

– Так. Снят и все. Никому ничего не говори. Вообще поменьше трепись. Один раз ты уже натрепался. Все. Разговор окончен. Иди.

– Выходит, ничего и не было? Космополитизма, низкопоклонства, национализма...

– Не было. Я сказал: свободен, иди!

Но я не пошел на лекцию. Вышел на Большую Пироговскую и медленно побрел в сторону Ново-Девичьего монастыря. На Москву падал пушистый предвесенний снег. Я собирал его и прикладывал к вискам: сильно болела голова...

Машинально доехал я до Кузнецкого моста, поднялся на второй этаж, вызвал в темноватый коридор Андрея Захаровича и сказал ему:

– Все! Дело кончено, финита!

Я видел, как он встревожился, даже испугался:

– Что?! Выгнали? Из института тоже?

– Все наоборот, Андрей Захарович! Свободен! Ничего нет и даже не было!

Рассказал ему о разговоре с Агафоновым, о том, как все произошло. Он поначалу не поверил, потом сказал:

– Счастливчик ты. Сперва накрыла тебя волна, а потом она же выбросила тебя на сушу. Пойдем выпьем по стопарю, за такое дело стоит. В рубашке ты родился, парень. А ведь далеко мог загреметь...

– Я? Да бросьте вы... За что?

– Песню знаешь? «Этапы длинные, срока огромные, кого не спросишь – у всех указ, взгляни, взгляни в глаза мои суровые, взгляни, быть может, в последний раз»... Еще в годы моей молодости пели. Так-то. Глаза у тебя совсем не суровые, а вот время, брат, суровое. Так что гляди, чтобы это было в последней раз...

Весной по предложению Бурятова я уехал пионервожатым в Тарасовку. Там отдыхал и окончательно замаливал свой «космополитический грех»: спасибо Борису Бурятову. Вернулись в институт в середине лета. «Космополитизм» уже вроде был забыт. Но впереди нас ждали идеологические кампании покруче.

...И прошло почти два года. Я уже работал «по распределению» в педучилище городка Кологрив. Однажды, пролистывая в библиотеке «Правду», обратил внимание на фельетон Семёна Нариньяни. Его фельетоны в то время были практически официальными и, как правило, разоблачительными. Вчитался и... о, боже мой! На сей раз – знакомые имена: Стегарь, Круть, их «поплечник» из деканата некий Оганян, «моложавый человек с ласковым выражением лица, печальными черными глазами», а на самом деле «идеологический бандит», как и его друзья. Где и что они сотворили, теперь уже не помню, но, во всяком случае, это ничего общего не имело ни с партией, ни с социализмом, ни с патриотизмом.

Когда я вернулся из Кологрива в Москву, ни Стегаря, ни Крутя, ни других идейных стегарей и крутей в институте уже не было. След их простыл.

Но след тех, кого они стегали и крутили, палили оганянами, довольно долго не исчезал. Юдовский, кажется, ушел на пенсию. Эвенчик осталась в институте. Минца перевели на другую работу. Разгона отправили в Томский университет. Там он скоро стал «исторической главой» всей Сибири. Дважды делегация нашего Института истории СССР, где я работал, ездила в Томск на конференции. Разгон принимал нас широко. Был пышный банкет, а потом по его предложению мы пели старые комсомольские песни. Пели с большим чувством. Дирижировал «безродный космополит» профессор Разгон.

Вверх

Антибольшевистская Россия Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru